Франция-Польша-ФРГ-Великобритания, 2002 год.
|
Я никогда не хотел сделать кино о своей жизни. Но все время искал близкий мне по духу, но ни в коем случае не автобиографический материал. Мне повезло: книга Владислава Шпильмана, как в зеркале, отразила мои детские ощущения. Выбор этой книги не случаен: при всей ее трагичности она звучит оптимистично. И это для меня самое важное. Книга о талантливом музыканте и страстной любви к музыке, которую не могли уничтожить ни Война, ни целый Мир, ополчившийся против него. Моя судьба очень схожа с судьбой главного героя. Я пережил такую же трагедию и чудом выжил лишь благодаря доброте людей, которые, рискуя жизнью, прятали меня от немцев. Так что всю правду о Холокосте вы можете получить из первых рук. |
Роман Полански

1939 год. Гитлер объявил войну Польше – сегодня об этом напечатано в газетах. Варшава доживает последние мирные минуты. Длинные музыкальные пальцы технично извлекают звук (кто-то не читает газет), известнейший пианист Владек Шпильман записывается на варшавском радио. И вот бомбежка, лопаются стекла в студии, в ужасе бегут звукотехники, – а Шпильман все никак не может оторваться от своего Шопена. Дома его встретит переполох. Большая еврейская семья собирается: раздумья главы семьи на тему «брать ли с собой портрет дедушки» вперемешку с вечными женскими «ты не видела мою красную шляпку?». Голоса не смолкают ни на минуту – как шесть взрослых человек умудряются создавать такой базарный фон? Похоже, что люди не от войны бегут, а собираются в дальнее, в меру рискованное путешествие. Прерванное бомбежкой радиовещание восстановится, дикторы скажут что-то успокоительное, и Шпильманы утихнут, а вечером даже будет почти праздничный ужин.
Вскоре в газетах появятся указы. Евреям запрещено заходить в кафе. Запрещено гулять в парках. Запрещено сидеть на скамейках в общественных местах. На улицу надо выходить с повязкой, изображающей синюю звезду на белом фоне. Размер звезды должен быть столько-то миллиметров... Ширина белой полосы не должна превышать столько-то.… По стремительному характеру нововведений полякам бы догадаться, какой финал будет у этой истории. Но захваченная нацистами Варшава замерла – и коренные поляки, и польские евреи мазохистски прогибались под садистские требования оккупантов. Не потому что трусы, как презрительно думают некоторые. По-моему, как интеллигентные люди, они просто неосознанно мерили своих мучителей по себе, и, вопреки тому, что видели их глаза, по инерции надеялись на благоразумие. Даже когда 360 тысяч евреев со всей Варшавы согнали в один небольшой райончик и огородили ото всех кирпичной стеной, как прокаженных, - даже тогда они надеялись, что ну уж этот удар последний, хуже теперь точно не будет, и с упорством ртутных шариков сцеплялись вновь, создавая подобие нормальной жизни. Люди дохли с голода на улицах, стремительно деградировали, сходили с ума, запираясь в своих фантазиях, которые, надо думать, были милосерднее действительности, но и в Варшавском гетто были свои положенцы и богачи, те, кто ходили в ресторан, – там для них, с не меньшим, чем когда-то на радио, воодушевлением, таперил грустноглазый Шпильман.
Только человек, переживший это, мог позволить себе быть таким отстраненным повествователем. Семья Полански вернулась в Польшу за 2 года до начала второй мировой войны, оба родителя были отправлены в концентрационные лагеря (мать так и не вернулась), а сам он, подобно герою своего фильма, бродяжничал и голодал, выжив благодаря доброте случайных людей. Полански иллюстрирует автобиографическую книгу польского пианиста Владека Шпильмана (он, кстати, умер всего несколько лет назад, в 2000 году) бесстрастно, как стенографист. Больше двух часов на одной ноте. Вместо драматизма и патетики, умеющей гасить на корню любое сострадание, – вереница чуть выцветших фотографий. Вот это было – так, а это – вот так.

Шпильман живет в мире музыки – и война категорически не вписывается в этот мир. Если в «Списке Шиндлера» был герой, и спилберговский рассказ – это история изящного арамисовского противостояния, то у Полански нет ни героев, ни противостояний. Переживающий период скитаний, живущий по чьим-то квартирам, от чьих-то случайных подачек, как мышь питающийся крошками, и как мышь же, вздрагивающий от разных шорохов, он не герой, – Шпильман, согласно своей говорящей фамилии, играющий человек, он хочет играть своего Шопена, и он не хочет умирать. Рассказ Полански – о Музыке, которая хранит своего вассала, оберегая его от смерти и безумия, о Музыке, с которой все началось, и которой все закончилось.
…Вечер, два высоких дома друг напротив друга, окна в окна, люди ужинают. Внизу тормозит автомобиль, слышна немецкая речь, топот бегущих ног. Судорожно мечутся руки, одно за другим окна наливаются мраком, люди в напряжении приникли к стеклам: к кому? В одном из домов пошел обратный процесс: по требованию нервных звоночных трелей загораются окна, высвечивая перепуганных жильцов. Дома стоят так близко, что жильцы одного отлично видят, что происходит в доме напротив. Немцы входят. «Встать!» – в том, как отскакивает от стен это «встать», слышно нетерпение человека, который знает, что он мог бы пренебречь всеми формальностями и расстрелять всех тут же, за обеденным столом. Люди в молчании встают – за каждым движением в этой сцене наблюдают десятки глаз из соседнего дома. «Встать всем!» - это к парализованному деду, не выполнившему приказ. И скоро по команде: «Поднять его!» - пара немцев начинает умеренно вежливо катить дедка в сторону балкона («Нет, нет!», – удивленно зашелестел где-то на соседнем ряду женский голос) и в полном безмолвии вываливают парализованного старца с четвертого (кажется) этажа. В тишине явственно слышен глухой звук упавшего тела, заглушивший десятки сердец, разорвавшихся где-то там, за темными окнами. Я бы сказал: «Отлично сделанная сцена», - если бы был уверен, что молодой талантливый пианист Шпильман не стоял когда-то за одним из тех темных окон. После таких фильмов я, сентиментальный зануда, остро начинаю чувствовать стыд за то, что принадлежу к человеческой расе. Дела, в общем-то, не так уж и давно минувших дней – что такое полвека? – но, проследив череду войн и войнушек, случившихся уже после, я с отчаяньем понимаю, что никогда, никогда человечество не будет другим. До скорого конца своего так и будет оно, настырное, протыкать ноги и биться лбом, вполне осознанно натыкаясь на уже привычные грабли.

Максим Потемкин